Наши проекты
Обсуждения
Схожие антиподы
В XVIII веке, писал известный военный теоретик Клаузевиц, народ непосредственно не участвовал в войне. Во время революции борьба против неприятеля стала делом самого народа, и вследствие этого «на сцене появилась сила, о которой до той поры не имели никакого представления»1. Народ был вовлечен в борьбу под лозунгами отстаивания независимости и прав нации.
В XVIII веке понятие нации формировалось в тесной связи с идеями Просвещения. В январе 1789 года Сиейес в знаменитой брошюре «Что такое третье сословие?» уже прямо объявлял, что «третье сословие включает в себя всех, кто составляет нацию. Все, кто не принадлежит к третьему сословию, не могут считаться входящими в состав нации»2. Иной смысл в понятие нации стремились вложить монархические круги. В 1765 году их рупор — газета «Меркюр де Франс» писала: «Наша родина — это король, объединенный со своими подданными»3.
Во имя любви к родине и своему народу, в борьбе за его национальное раскрепощение совершены героические подвиги, слава о которых не меркнет в веках. Патриота ческими идеалами были вдохновлены труды гениальных мыслителей и художников, величайшие творения человеческого духа пронизаны пылким патриотическим чувством. И в то же время со ссылкой на высшие интересы нации совершались самые черные злодеяния всемирной истории.
Пропасть разделяет антиподы — национальное чувство, патриотизм и реакционный национализм, то есть идеологию и политику правящих классов в эпоху капитализма в сфере национальных отношений. Но порой они выглядят внешне схожими, и в числе причин этого — маскировка, к которой прибегали и прибегают идеологи реакционного национализма. Еще на сравнительно ранних этапах формирования наций можно обнаружить и зародыши идеи богоизбранности, исключительности собственной народности. Оливер Кромвель, например, в 1655 году заявлял, что «английский народ отмечен знаком божьим» . В годы Великой французской революции английская реакционная пропаганда, рассчитанная на «простолюдинов», широко использовала национальную рознь, укоренившиеся предрассудки для возбуждения ненависти к французам как «якобинцам». История привлекалась для доказательства, что французы — извечные враги английского народа5.
Французским просветителям, мечтавшим о скором торжестве всечеловеческого братства, подчеркнутое выражение национальных чувств казалось одной из форм фанатизма. Как заметил знаменитый французский историк А. Матьез, такая позиция не казалась странной для французов той эпохи, «еще не считавших необходимым афишировать глубокую ненависть против других наций»6. Аналогичной была позиция немецкого просвещения7. Вместе с тем уже в годы революции стала проявляться и вторая, оборотная сторона национальной идеологии прогрессивной тогда буржуазии, отражавшая ее сущность как эксплуататорского класса.
...Тяжелой, тревожной зимой 1793/94 годов, когда якобинская республика напрягала все силы против коалиции внешних и внутренних врагов, конвент, решения которого ждали сотни неотложных дел, тем не менее счел нужным заняться проблемой национальных меньшинств. 8 плювиоза 2-го года республики (27 января 1794 г.), выступая в конвенте, член революционного правительства Бертран Барер заявил: «Я сегодня хочу привлечь ваше внимание к наиболее прекрасному языку Европы, который впервые смело освятил права человека и гражданина, который призван сообщить миру самые высокие помыслы о свободе и великие политические теории». Барер отвергал все современные ему языки, кроме французского: «Оставим итальянский язык для наслаждения духовной музыкой и изнеженной и развращенной поэзии. Оставим немецкий язык, мало пригодный для свободных народов до тех пор, пока не будут уничтожены феодальное и военное правительства, чьим достойным орудием он является. Оставим испанский язык для его инквизиции и его университетов, пока на нем не будет сказано об изгнании Бурбонов, которые лишили власти народ всей Испании. Что же касается английского языка, который был великим и свободным, то до тех пор, пока он не обогатился словами «владычество народа», этот язык — лишь наречие тиранического и гнусного правительства, банков и векселей» . «Хотя Барер, — справедливо отмечал историк Л. Гершей, — и не оперировал псевдонаучными доводами, с помощью которых филологи в XIX веке доказывали превосходство своего национального языка над всеми другими, он хорошо обходился и без них»9. И не менее характерна фигура самого Барера — ловкого честолюбца и карьериста, который уже вскоре оказался одним из организаторов контрреволюционного переворота 9 термидора, а впоследствии — наемным апологетом и шпионом Наполеона и даже иностранных дипломатов10.
Идея ликвидации национальных барьеров, происходящей в результате свержения тиранов, приобретала совсем новый смысл по мере превращения освободительных войн французской революции в империалистские войны термидорианцев и Наполеона. Она превратилась, по сути дела, в идеологическое обоснование захватов и попыток насильственной ассимиляции «великой нацией» (французами) населения завоеванных ею территорий. Так, бельгийцы были попросту объявлены французами. 1 октября 1795 г. Бельгия уже формально была присоединена к Франции и разделена на департаменты. Ликвидация феодализма в политической и общественной жизни сопровождалась здесь потерей национальной независимости, многих проявлений национальной самобытности, вплоть до исчезновения старых названий. Как пишет известный бельгийский историк А. Пиренн, самое имя Бельгии «потеряло национальное значение и стало лишь географическим понятием»11.
«Национальную» идею подкрепляла другая, ей внешне противоположная — идея естественных границ, которыми для Франции объявлялись Рейн, Альпы и Пиренеи. Директория требовала не только границы по Рейну, но овладения обоими его берегами (чтобы французские моряки не имели дела с иностранными властями), а также крепостями на правом берегу — иначе Рейн не будет представлять никакой ценности, находясь под дулами иностранных пушек. Левый берег Рейна требовали как барьер против иностранного нашествия, оба берега — чтобы защитить этот барьер, а крепости на правом берегу — чтобы защитить барьер барьера12. Так же обстояло дело и в ряде других районов, которые были включены в состав Франции. Не менее важно и другое. «Несомненно, что на ранних стадиях французской революции, — справедливо отмечал Ж. Шевалла, — ее лидеры претендовали на родство не с французским национализмом, а с космополитизмом своих учителей, «философов»... Однако высокомерный универсализм, исповедуемый парижскими революционерами, содержал в себе по принципу противодействия все национализмы Европы»13.
Надо отметить, что буржуазные историки, отождествляющие борьбу за национальную независимость (и вообще отстаивание национальных интересов) с национализмом, любят оперировать такой внешне эффектной концепцией: французская революция, порожденная просвещением с его верой в торжество интернационалистического гуманизма, в действительности развенчала эти идеалы и открыла собой «эпоху национализма». Об этом писал в ряде специальных исследований известный американский историк Г. Кон. О том же можно прочесть и в трудах английского профессора А. Коббена, сочетавшего резкие обвинения по адресу просвещения с мыслью, что революция была в идеологической сфере его отрицанием. Она, по словам Коббена, сбилась с усыпанного наслаждениями пути просвещенного счастья на тесную, узкую дорогу якобинской добродетели. При этом идеал мира, который рисовался философам, сменился «крестовым походом» революционеров и наполеоновскими мечтами о завоевании14. Об этом же можно прочесть во многих работах Ф. Мейнеке, Г. Риттера и других наиболее крупных представителей новейшей западногерманской историографии. Этот вывод имеет мало общего с действительностью.
Надо отвергнуть отождествление понятий «национальное движение» и «национализм», являющееся общей чертой буржуазной исторической литературы. Тогда станет ясным, что национализм явился своего рода ответом на национальные движения, пробужденные к жизни великой революцией. Сам Наполеон делал вид, что не был заражен французским национализмом. Разумеется, наполеоновская пропаганда прославляла «великую нацию», но как «носителя идей равенства», а не как народ, обладающий прирожденными преимуществами над другими народами. Конечно, при этом Наполеон проводил резкое разграничение между «старыми департаментами» (собственно Францией) и другими территориями, прямо или косвенно включенными в состав огромной империи. Именно здесь проявлялась суть его политики — эксплуатация покоренных стран в интересах крупной французской буржуазии. Заигрывая с национальным принципом, когда это было в его интересах, император совершенно не считался с ним, перекраивая по своему усмотрению карту Европы. Вместе с тем он явно недооценивал возможности национально-освободительной борьбы, несмотря на предостережения, которые получал от своих подчиненных (например, от маршала Даву, командовавшего в 1811 г. войсками в Гамбурге).
Действия Наполеона не соответствовали тенденциям общественного развития даже в тех случаях, когда они как будто совпадали с целями политики императорской Франции. Так, им, казалось бы, соответствовало восстановление Польши, которая могла бы быть превращена в опору Франции в Восточной Европе. На деле польский вопрос был превращен Наполеоном в разменную монету при решении его главной задачи — нанесения поражения Англии и утверждения европейской (а потом и мировой) гегемонии Франции. В соответствии с задачами французской политики польские земли отбирались у одних государств, передавались другим, ставились непосредственно под контроль наполеоновских наместников. В Париже строились планы выкраивания из этих земель вассальных королевств — и все это при полном игнорировании национальных интересов польского народа. Т. Костюшко еще в конце 1807 года предостерегал своих соотечественников против доверия к планам Наполеона: «Не думаю, чтобы он восстановил Польшу. Он не думает ни о ком, кроме как о себе. Он ненавидит всякое национальное самосознание и еще больше — дух независимости»15.
Особо показательным в этом отношении было наполеоновское вторжение в Испанию. В конце XVIII — начале XIX века испанские Бурбоны достигли такой же степени вырождения, до которой дошла за столетие до этого их предшественница — испанская ветвь династии Габсбургов. «Ничтожные, безмозглые, бесчувственные кретины» — так отозвалась о королевском семействе хорошо знавшая его графиня Альбани. Они с беспощадной правдивостью изображены на знаменитой картине Гойи. Король Карл IV, высокий дородный мужчина с выдвинутой вперед челюстью и бараньими глазами, был занятым человеком. Он охотился с 9 до12 и с 14 до 17 часов ежедневно, в любую погоду и не имел ни досуга, ни склонности интересоваться другими делами, за исключением, может быть, только починки часов. Его гордыня граничила, несмотря на добродушный вид, с исключительной жестокостью да еще с полным невежеством (например, Карл через два десятилетия после создания США никак не мог уразуметь этот факт и продолжал именовать американского посланника «представителем колоний»). Он безмятежно сносил супружеское иго своей жены Марии-Луизы Пармской (тоже из рода испанских Бурбонов) — уродливой мегеры, помешанной на своих любовниках из числа гвардейских солдат. Один из них •— Мануэль Годой — толстяк с тяжелым, сонливым взглядом и повадками сатира (не лишенный, впрочем, известного ума и хитрости) — полностью подчинил себе королеву и сумел очаровать и коронованного рогоносца, который именовал его не иначе, как «своим лучшим и милым другом». «Где мой Мануйленька?» — неизменно вопрошал король, когда не видел день-другой своего любимца. Королева обещала Годою, что слава его не пройдет, доколе будут существовать небо и земля. Быстро проделавший восхождение от рядового гвардии до первого министра и наделенный всеми мыслимыми орденами, отличиями и титулами, Годой долгое время никак не мог подняться до сознания, что Пруссия и Россия не являются одним государством. Фаворит третировал даже королеву и превратил свой служебный кабинет в место, куда попеременно в строгой очередности допускались из разных дверей то иностранные послы, то многочисленные и небескорыстные поклонницы всесильного временщика.
Посол Французской республики Алькье доносил, что первый министр Испании имеет преимущ
