Назад| Оглавление| Вперёд


При нашем варварски дремучем небрежении к историческим ценностям в любом их облике, вплоть до старательного разрушения храмов и памятников, замечательным представляется факт не иначе как поразительный: сохранились адреса дипломатических миссий в Самаре!

Впрочем, сохранились — сказано громко. Никто их в Самаре не берег, они были раздобыты в архиве МИДа России стараниями энтузиаста полковника в отставке Тимофея Яковлевича Захарченко.

Городские власти предоставили посольствам лучшие старинные особняки в центре, принадлежавшие до революции богатым купцам, промышленникам, именитым чиновникам. Выселили жильцов из уютных квартир с диковинной алебастровой лепниной на потолках, паркетными полами и остатками каминов. Переводили учреждения местного масштаба в дома с подъездами поскромнее. Искали средства и материалы для срочного ремонта: негоже встречать гостей ободранными стенами.

Представляется мне, что читателю любопытно станет узнать — где именно в Самаре и какие иностранные миссии располагались:
Посольство Афганистана — ул. Куйбышевская, 137. Здание не сохранилось.
Посольство Греции — ул. М. Горького, 126.
Посольство Великобритании — ул. С. Разина, 106.
Посольство Болгарии — ул. Молодогвардейская, 126.
Посольство Югославии — ул. Фрунзе, 51.
Посольство Ирана — ул. С. Разина, 130.
Посольство Китая -- ул. С. Разина, 108.
Посольство Монголии — ул. Красноармейская, 84.
Посольство Норвегии — ул. Молодогвардейская, 119.
Посольство Польши — ул. Чапаевская, 165.
Посольство Тувы — ул. Красноармейская, 34. Здание не сохранилось.
Посольство США — ул. Некрасовская, 62.
Посольство Турции — ул. Фрунзе, 57.
Посольство Чехословакии — ул. Фрунзе, 113.
Посольство Швеции — ул. Красноармейская, 15.
Посольство Японии — ул. Чапаевская, 80.
Посольство Австралии — ул. Куйбышевская, 110.
Посольство Канады — ул. Чапаевская, 181.
Комитет национального освобождения Франции — ул. Куйбышевская, 111.
Посольство Мексики — адрес не установлен.
Дипломатическая миссия Кубы — адрес не установлен.

Кроме дипломатических представительств, в Самаре обосновались и военные миссии — Великобритании и США.
Через них проходили все переговоры и согласования по поставкам России танков, самолетов, автомобилей, технологических материалов для военной промышленности, горючего...

Дипломаты приехали из Москвы с женами, детьми. Послы — с переводчиками, личными поварами, прислугой, шоферами.

Обслуживающий персонал тоже нужно было разместить и — без «уплотнения». У некоторых зарубежных гостей запросы оказались столь непомерно широки по военному времени, что диву даешься и сейчас. Так, в ноябре 1941 года сотрудник миссии США по военному снабжению Красной Армии, полковник Файновилл обратился в Бюробин (так назывался отдел при Наркомате иностранных дел СССР, ведавший всеми хозяйственными заботами: квартирными, продовольственными и прочими для нужд дипломатического корпуса) с просьбой предоставить ему дом или квартиру в 16—18 комнат и гараж на 3 машины. Это в Самаре-то, в 41-м!

Даже если, предположительно, мистер Файновилл решал оперативно и с видимыми результатами важнейшие вопросы поставок России по ленд-лизу оружия, боеприпасов, материалов стратегического характера — и в этом случае его прошение выглядело не джентльменским.

Как и водится в новоселье, дипломаты, делая визиты друг к другу, оценивали предоставленные им особняки.

Большинство с завистью отмечали, что шведам достался лучший из всех.

Посольство Швеции в 1941-1943 гг. (ул. Красноармейская, 15).

Бывший шведский посланник вспоминает:
«Посол США Стейнхардт со своим персоналом был размещен в здании средней школы... Можно утверждать что угодно, но только не то, что он был доволен. Я сказал послу, что в данной обстановке мы вряд ли можем рассчитывать на что-то лучшее, но он не захотел меня слушать. С видом оскорбленного человека Стейнхардт возразил: «Я поступил на дипломатическую службу не для того, чтобы вот так страдать. Я поступил на нее, чтобы получать удовольствия от жизни. Вы должны согласиться, что здесь все так убого. Мы попали в западню».

Очень странно слышать об удовольствиях в жизни, тем более от американца, союзника, осенью 1941 года. Что же касается «страданий» мистера Стейнхардта хотя бы в продовольственном снабжении, мы узнаем несколько позднее.

Вряд ли можно было упрекнуть городские власти в пристрастии или особенных симпатиях к шведам. В спешке военного времени здесь руководил, скорее всего, слепой случай. Но то, что, действительно, им достался лучший из всех особняк, это несомненно. Прекрасно сохранившийся, он и сегодня выглядит завидно.

Зарубежный корреспондентский корпус разместился в Самаре значительно скромнее — в гостинице «Гранд Отель».

Резвые на ногу и охотные до свежих новостей, газетчики изнывали от скуки. Выезжать на фронт, где они могли воочию почерпнуть главные новости 1941 года, им было запрещено еще в Москве: хвалиться нам тогда нечем было.

Только один раз, 15 сентября 1941 года, некоторым журналистам разрешили выехать в район боевых действий, когда наши войска 6 сентября освободили город Ельню. Это была первая наступательная операция войск Красной Армии, увенчавшаяся реальным успехом.

Военные события, конечно же, представляли для журналистов главный интерес. Им ничего не оставалось делать, как искать случайных рассказчиков. В 1942 году один из американцев докладывал: «Из разговоров я понял, что наблюдается известное ослабление морального духа среди частей, прибывающих из зоны боевых действий. Солдаты открыто жаловались на плохое питание, бытовые условия, медицинское обслуживание и командование. Офицеры более осторожно жаловались на несовершенство и перебои в работе служб связи в боевых условиях, на видимое безразличие верховного командования к огромным людским потерям, на использование войск НКВД для пресечения попыток отступления в боях».

Запрет советских властей на выезд иностранных журналистов непосредственно в районы военных действий вряд ли приносил пользу. В декабре 1941 года, в дни, когда немцы под Москвой были остановлены, уже накануне их разгрома, в газете «Асахи» собственным корреспондентом Хатанакой опубликован репортаж из Самары. По его утверждению, Москва окружена кольцом немецких танковых дивизий, падение столицы — дело ближайшего времени.

Впрочем, уже после войны «потерявший лицо», как принято говорить в Японии о человеке, скомпрометировавшем себя, Хатанака с запозданием извинялся перед коллегами за ложь 1941 года: по его словам, в декабре 41-го писать по-иному, правдиво, он не мог под страхом неминуемого наказания.

Из Самары война виделась дипломатам вовсе далекой и тихой. Маршруты поездок иностранцев даже и по городу ограничивались до наименьшего: на недалекой от центра города Безымянке срочно строились оборонные предприятия, об их продукции незачем было знать любопытствующим журналистам. Некоторым из них и с разведывательным интересом. В захолустном безделье газетчики много пили. Должно быть, в изрядно подогретом русской крепкой душевном состоянии, однажды в декабре, в трагический день разгрома американского флота в тихоокеанской бухте Перл-Харбор, американские газетчики подрались с японскими. Отмстительно. По-самарски лихо и грубо, не выходя из ресторана «Гранд Отеля». Повод, конечно, был убедительный.

7 декабря японская авиация совершила налет на Перл-Харбор — Жемчужную бухту в переводе с английского — на Гавайских островах. Здесь был сосредоточен почти весь тихоокеанский флот США. Потери от бомбардировки десятками эскадрилий были ужасающими. Из 8 линкоров, стоявших в гавани, потоплены 5. Множество кораблей меньшего класса: крейсера, эсминцы, вспомогательные единицы — также или уничтожены, или серьезно повреждены. Беспечность американских моряков обернулась национальным позором: столь сокрушительного поражения еще не видывал свет. Тихоокеанский флот, как военная сила, практически был парализован. 10 декабря в Сиамском заливе японцами были потоплены английские линкоры «Принц Уэльский» и «Рипалс». Начало войны на Тихом океане — впечатляющее.

Постепенно хозяйственники Бюробина налаживали жизнь иностранцев в Самаре, жизнь безбедную. 18 декабря 1941 года по улице Куйбышевской, 72 распоряжением городских властей открылся для дипломатического корпуса промтоварный магазин, где можно было купить, и не дорого, уже призабытые самарцами редкостные меха, костюмы, всякую дамскую рухлядишку. А какие ткани! Я жизнь, считай, уже прожил, а о таких и не слыхал: креп-вуаль, креп-жаккард, креп-армюр, гринсбон... Был учрежден в Самаре специальный, конечно, закрытый простому смертному волжанину — «окна мелом забелены» — продовольственный магазин.

Продавали в нем, в канун голодного для России 42-го года, совершенно невообразимое по тем временам: вина, ликеры, водку, икру красную и черную, шоколад, колбасы, кофе, белорыбицу и...

Все об этом почерпнуто мною из архива МИДа России.

Баловали иностранцев, можно сказать, — чрезмерно! В том числе и посла США мистера Стейнхардта, жаловавшегося на страдания.

Сегодня мы располагаем и совершенно свежими воспоминаниями о жизни дипломатов в Самаре в годы войны.

14 мая 1993 года Самару посетил посол Швеции в России Эрьян Бернер. Один из первых своих визитов он сделал в краеведческий музей имени П. Алабина, в здании которого в 1941—1943 годах размещалось посольство Швеции. Э. Бернер произвел на сотрудниц музея самое благоприятное впечатление, и, может быть, именно поэтому его попросили об очень важном для краеведения: не найдется ли в Швеции кто-то из дипломатов 41—43-го годов, кто помнит о Самаре тех лет, и хорошо, если бы...

Уже 26 июня 1993 года в музей поступил ответ на просьбу. Это воспоминания бывшего секретаря посольства Швеции в СССР Сверкера Острема:
«16 октября 1941 года сотрудников посольства в Москве привезли на Курский вокзал, а уже вечером отправились в путь. Через трое суток, переехав широкую реку и догадавшись — это Волга, дипломаты прибыли в Куйбышев. Начальник протокольного отдела НКИД СССР ходил вдоль состава, предлагая выгрузиться. Нас, семерых младших сотрудников, привезли в старинный особняк, пустой. В комнатах мы обнаружили только около двадцати железных кроватей, что напоминало недавнюю здесь, очевидно, больницу. Стали устраиваться, покупая мебель где придется. Позже, делясь своими впечатлениями с другими дипломатами, мы выяснили, что нашему посольству досталось самое лучшее здание из всех. Мы были приятно удивлены: вскоре открылся «Гастроном» для дипломатического корпуса с икрой и водками. Окна магазина были забелены мелом, чтобы простые жители не могли увидеть на полках настоящие яства для иностранцев. У входа всегда стояли двое солдат эн-ка-вэ-дэ. Мы скоро освоились. Особенное удовольствие нам доставляли оперные спектакли в Большом театре с прекрасной музыкой и голосами. А драматический театр, по незнанию русского языка, был, к сожалению, недоступен. Зимой катались на лыжах. Летом, загорая на берегу Волги, купались, играли в мяч. И даже совершили на лодке знаменитую «Жигулевскую кругосветку». Часто бывали в пригородных деревнях, интересуясь бытом крестьян...»

Летом 42-го мы, ребятишки, тоже купались в Волге. Только помнится мне другое: шли мимо нас пассажирские пароходы, раскрашенные в рыже-зеленые тона, с красными крестами на бортах. Будто призраки крались они поближе к берегу, насколько позволял фарватер. А уютных пригородных водных трамвайчиков, на которых мы катались «зайцами», к августу не стало видно: отправили их к Сталинграду на переправы войск, в верную гибель под бомбами.

И опять мне вспоминается тетя Тоня, соседка в коммунальной квартире, выбиравшая из мусорных ведер в коридоре картофельные очистки. Жила она всего-то в четырех с половиной кварталах от шведского посольства, где к столу подавали икру красную и черную. Тетя Тоня во всю свою жизнь, даже послевоенную, так и не попробовала, поди, икры, ни той, ни другой.

А дядя, Алексей Андреевич, в домашнем содоме, в холоде военных зим, тайком отдавая свои крупицы сахара детям, кроме работы еще и диссертацию писал. О необходимости блюсти чистоту реки Волги. И вскоре после войны он доктором медицинских наук стал.

Лето 42-го я еще жил впечатлениями чрезвычайного события, происшедшего со мной в осень минувшую. Не иначе как судьбой было определено: именно в годину Великой Отечественной я прочел «Войну и мир» Л. Толстого. Здесь есть, мне и нынче кажется, какая-то связь, тайная.

В школе я не отличался заметными успехами. Часть мальчишек из моего класса, те, кто выглядел посильнее, ушли в ремесленное училище авиационного завода. Я завидовал им: они надели добротные черные шинели с молоточками в петлицах. Их учили собирать военные самолеты. И самое главное и завидное — ребята, в отличие от меня, были всегда сыты. Почти сыты. Из дверей столовой, куда ремесленники ходили четким строем, пахло невыносимо вкусно. Однажды я заговорил с матерью о ремесленном училище — не пойти ли и мне? Она не стала и слушать. Я жил в сомнениях: то ли учить уроки, то ли нет? А вдруг завтра я все-таки уговорю мать? И зачем во время войны зубрить зоологию, например? А уроки рисования! Что проку, если я научусь в совершенстве рисовать спичечный коробок «Гигант» или пустой кувшин? Немцы захватили Можайск! Маршевые части шли теперь по шоссе и днем, не дожидаясь ночи.

Мое беспризорство окончилось разом с неожиданным приездом в наш дом материной сестры Евдокии Андреевны. Это была суровая и властная старуха. Даже мать, как мне казалось тогда, побаивалась ее. Многие годы, начав еще до революции, она учила ребятишек начальных классов. Да, моей мальчишеской вольнице в один из октябрьских ненастных дней наступил конец.
— Ну, а как твои успехи в школе? — спросила меня Евдокия Андреевна. — Шестой класс — трудный.
Очевидно, на моем лице отразилось откровенное нежелание говорить о школьных делах.
— Может быть, ты все-таки покажешь мне свой дневник? — настаивала гостья.
Отступать было некуда. Я достал из сумки документальное подтверждение своих более чем скромных успехов.
— За прилежание я бы тебе поставила «плохо», — строго сказала Евдокия Андреевна, взяв в руки истрепанный до безобразия дневник. Она открыла его и принялась читать записи. Ее молчание было красноречивее упреков.

Я с тоской смотрел в запотевшее окно. Шел дождь, в комнате стояла сырость.
— Даже по рисованию «посредственно», — оскорбленно произнесла Евдокия Андреевна. — Дальше некуда.
Я виновато шмыгнул носом.
— А спичИчный кАрАбок, между прочим, пишется не так. Ты русский человек, и тебе должно быть совестно... Вот что мы сделаем: сейчас же, не откладывая, мы начнем с тобой писать диктант. Да, да — диктант! Я хочу проверить поглубже, на что ты способен. Достань тетрадь и перо.
По безжалостно-суровому тону я понял — возражать было бы опрометчиво. Я извлек из сумки тетрадь, чернильницу-непроливайку и обгрызанную ручку.
— Готов?
— Да.
— Боже мой, что это? — воскликнула Евдокия Андреевна. — Ты пишешь пером «рондо»? Ведь это же запрещено в школе! Теперь мне ясно, почему у тебя отвратительный почерк... Сейчас же смени! Лучше всего — «восемьдесят шестое» или, на худой конец, «скелетик».
Да, спору нет, писать «рондошкой» неудобно. Но откуда знать старой учительнице, как ловко играть им в перышки на переменах! Ведь оно же беспроигрышное. А запрещение... Нашим учителям осенью 41-го было не до того.

Безропотно, выпачкав пальцы, я сменил перо.
— Так, прекрасно. Готов?.. Из чего же нам почитать? — в раздумье произнесла Евдокия Андреевна. — Ах, да, у меня же есть с собой!
Она достала из своего чемодана толстую книгу. Краешком глаза я усмотрел, что там лежали еще три такие же, в одинаковом переплете.
— Давай выберем, — предложила Евдокия Андреевна, удобно усаживаясь. — На первый раз — что полегче. Да?
— Да, — охотно согласился я и обмакнул перо.
— Хороню, пиши: «Князь Андрей уезжал на другой день к вечеру»... Написал?
Дальше: «Старый князь, не отступая от своего порядка, после обеда ушел к себе». К себе... Теперь вот это...

Диктант показался мне скучным. Во всяком случае, он не походил на школьные. Какие-то князья, старый и молодой, да еще княжна Марья...

Когда Евдокия Андреевна проверяла написанное, я по удивленному лицу ее понял: произошло что-то поразительное. И сам я был вовсе ошеломлен тем, что, оказывается, я не сделал ни единой ошибки, если не считать неверно расставленных запятых... Что же это со мной случилось?
Мне стало даже не по себе.<>br — Да ты просто-напросто лодырь! — воскликнула Евдокия Андреевна. — Теперь все ясно: ты отбился от рук...
Я сама возьмусь за тебя.
Я с опаской посмотрел на нее и промолчал. Свое решение Евдокия Андреевна сдержала.

Но те муки, какие я испытывал, уча уроки под ее, казалось бы, и незаметным, однако зорким взглядом, вскоре окупились сторицей.

...Утро. Серое. Зябкое. Евдокия Андреевна и я сидим в кухне — здесь теплее от вытопленной плиты. Я готовлю уроки. А Евдокия Андреевна в материных валенках и стеганой безрукавке, взобравшись с табуретки на плиту, уселась на перевернутом вверх дном бельевом железном баке.

Так ей совсем тепло. В руках у нее та самая книга, из которой она мне диктовала.

Что-то нынче плохо учится. Мысли мои далеко-далеко. Я рисую на промокашке хвостатых чертиков, девчоночьи головки. Сколько так проходит времени?.. Странно, что я не слышу голоса Евдокии Андреевны: «Ты невнимателен, сосредоточься»!

Я поднял глаза. То, что я увидел, поразило меня чрезвычайно. Суровые черты лица Евдокии Андреевны как бы разгладились. Странным тихим сиянием светилось ее лицо.

Она листала страницы, не замечая моего потайного взгляда. Вот едва различимая улыбка радости, наслаждения тронула ее губы. А еще через страницу будто тень прошла по ее лицу и страдание отразилось. на нем.

Странное чувство охватило меня: словно я присутствовал при совершении какого-то таинства, непостижимого для меня, и хотелось узнать — что же это за таинство?..

— Сколько времени? — оторвалась от чтения Евдокия Андреевна. -— Батюшки, тебе в школу скоро! А я зачиталась. Что же ты молчишь. Поешь и отправляйся. Лицо ее вновь стало озабоченным и суровым. Она слезла со своего теплого помоста и принялась собирать тощий обед.

Я бросил завистливый взгляд на закрытую книгу. Это был роман «Война и мир» Льва Толстого. Я еще ничего не знал о нем, кроме десятка фраз из диктанта. Я сел обедать. Хлебал противный суп из чечевицы с редкими блестками подсолнечного масла.

Евдокия Андреевна, сидя против меня, опять открыла книгу. На ее лице скоро установилось отрешенно-торжественное выражение. Она даже не заметила, как я оделся и ушел в школу.

Дня через два я увидел: Евдокия Андреевна достала из чемодана другой том, а прочитанный положила на подоконник. «Что же это за книга особенная? — думал я, с трудом вникая в доказательство равенства равнобедренных треугольников АВС и А'В'С'. — Что в ней, отчего забываешь про все?» Неизвестность начинала мучить меня.

Я взял с окна первый том «Войны и мира» и открыл его. Первые страницы показались мне не менее скучными, чем учебник геометрии. Я с трудом одолевал пустые разговоры на французском языке жеманной фрейлины Анны Павловны и князя Василия, «Хитрый старик», — решил я о нем спустя две-три страницы. Ну, а что же дальше? Неужели все те же бесконечные разговоры на французском?..

Я взглянул на Евдокию Андреевну. Ее лицо над книгой было празднично светло. Я оставался в недоумении: да, есть какая-то тайна, недоступная мне. Я перевернул еще одну страницу. «В это время в гостиную вошло новое лицо», — выхватил я случайно из текста. — «Новое лицо это был молодой князь Андрей Болконский.» Необъяснимо, как и почему, но счастливым предчувствием сжало мое сердце. Оно не обмануло меня.

«Князь Андрей Болконский был небольшого роста, весьма красивый молодой человек с определенными и сухими чертами», — прочел я далее и остановился, неожиданно для себя увидев все прочитанное наяву. Он собирается на войну?

Его берет адъютантом сам Кутузов?.. Вот оно когда начинается — настоящее! Но самое главное состояло еще и в другом. В том, что я тоже был Андреем! И теперь, с каждой новой строчкой и страницей романа, я искал в себе, в будущем, что-то общее с князем Андреем Болконским. Я хотел быть похожим на него во всем: и как он ходит, и говорит, и думает.

Я тоже был небольшого роста. Был ли я красив? Не знаю. Но девчонки охотно дружили со мною. Был ли я с «определенными и сухими чертами»? Это оказалось для меня непонятным и, может быть, именно поэтому особенно привлекательным.

Тайком от Евдокии Андреевны я положил первый том «Войны и мира» в сумку и унес в школу. Обычно я сидел на задней нарте у окна. Удобнее места для чтения во время урока не найти. Я не слышал, о чем говорили учителя, гвалт на перемене мне не мешал. Меня просто-напросто не существовало в настоящем времени, оно сместилось в прошлый век. Я жил в нем жизнью князя Болконского...

Что? Уже конец уроков? Пора домой?.. А что задали на завтра? Контрольная по алгебре?.. Вот так всегда: какие-то пустяки мешают главному.

Вечером за ужином Евдокия Андреевна, пытливо всматриваясь, спросила:
— Я заметила, ты начал читать «Войну и мир». Интересно?
— Да.
— В Москве объявлено осадное положение, — сказала мать. — Что будет? Немцы пытались бомбить мост через Волгу. В городе роют щели.
— Когда тебе очень трудно, — значительно произнесла Евдокия Андреевна, — надо искать успокоения у великих людей... У Льва. Толстого, — ответила она на мой вопросительный взгляд.
— О чем ты говоришь? — удивилась мать. — Какое успокоение? Завтра нам почти нечем обедать, ты же сама жаловалась.
— Тем более, — сказала Евдокия Андреевна.

На другой день, как раз в то время, когда ребята в классе, наверное, уже дописывали контрольную по алгебре, я, сидя в лесу на сыром пне, читал о том, как князь Андрей, раненый, с древком от знамени лежал на поле недавней битвы. И возле него, верхом на коне, остановился Наполеон. «— Вот прекрасная смерть, — сказал Наполеон, глядя на Болконского», — прочел я. Мои глаза были полны слез.

Я закрыл книгу и долго сидел со смятенным сердцем.

В лесу крепко и свежо пахло дубовым палым листом. В низком ветреном небе куда-то за Волгу неслись серые снеговые облака. По шоссе шли войска.

Тогда, в 41-м, я не дочитал до конца «Войну и мир». Я остановился на страницах, где князь Андрей Болконский окончил свою жизнь. «И князь Андрей умер».

И князь Андрей умер: что ж еще, о чем еще читать, зачем? Я не плакал, не жалел его. То, что я узнал о нем, было выше смерти. «Как мне жить теперь?» — думал я...

— Я вижу, ты уже прочел «Войну и мир»? — спросила меня Евдокия Андреевна.
— Да.
— Молодец. Только что-то уж очень скоро. Откровенно говоря, я не ожидала, что ты осилишь... Ну, а кто тебе понравился в романе больше всех?
Я молчал. Что-то мешало мне сказать о любви к князю Андрею.
— Пьер Безухов, да? — подсказала она, желая, очевидно, чтобы я разделил ее любовь к нему.
— Да, — легко соврал я.
И тотчас же ощутил сжигающее меня дотла чувство стыда — оттого, что князь Андрей Болконский не солгал бы никому и никогда.

В то время, как сытые, тепло одетые дипломаты катались на лыжах: наверное, в Струковском саду или за Волгой, среди древних осокорей прокладывая мягкую, искрящуюся солнцем, радующую сердце и мышцы лыжню...

Вот что рассказывала мне старая русская женщина Екатерина Кирилловна Чуйкова об одной из военных зим:
«В зиму сорок второго года я на рубежи угодила. Окопы рыть. Собрали нас: баб, девчонок, какие покрепче, парнишек — и отправили на станцию. В вагоны посадили, и поехали мы. Через Волгу, за Сызрань и еще дальше. Совсем в чужие края. Приехали. Татары там живут. По несколько человек расселили нас в ихних избах.
Татары крепко жили, чисто. Мне с подругами не повезло. Старуха древняя со снохой — хозяйки. У нас продукты с собой были, да еще казенное выдавали нам. Варить соберешься, а старуха даже ножа не даст, не то что чугуна. Мы с собой из колхоза свинину привезли.
Утром варить собрались. Только было кусок положили в котел, старуха выхватила его и на улицу кинула.
— Тьфу, шайтан, тьфу!
Что такое? Я уж потом узнала, что татары не едят свинины, как и мы, к примеру, собачатины. Пошли работать голодные. На другой раз — куда нам деваться? — хитрить пришлось. Кто-нибудь из девчонок зовет старуху, будто по делу срочному, а вторая в этот момент и сунет кусок свинины в котел. И караулит над ним, будто клушка.
Я не сужу старуху-татарку. У нее своя вера, строгая. Ее чтить надо, веру-то. Иначе какой же смысл? А сноха добрая была, молодая и уже по-другому воспитана. Защищала нас. Мы не понимаем, чего они по-своему лопочут, но чувствуем — о нас речь идет. Как сноха вышла на работу из избы, старуха опять за свое. Мы есть хотим, а нам и варить не в чем. Идем на работу голодные. Зима. В руках целый день кирка да лопата. Земля каменная. И возвращаться нам некуда.
Долго мы не вытерпели такого и пожаловались начальству: пропадаем, мол, ни за что. Поселили нас к другим. Тоже в татары. Вроде бы и вера у них та же, а мы вздохнули: и гороху нам дадут, и картошки сварят, если мы в поле задержимся. Придем и сразу за стол садимся, к горячему. Понимали они наше положение. Спасибо им и теперь говорю. Все равно трудно нам приходилось. Некоторые из наших убегали домой. А куда бежать: до станции сто верст, зима лютая, дороги неизвестные. Кто, бывало, из баб убежит, ту на станции тут же изловят.
— Кто такая? Откуда? Где документы?
— Да я...
— Ступай назад!
Вернется бабенка, чуть живая, отогреться после ста верст не может. Нет, за побег не судили... Почему бегали? Девчонки по глупости. Бабы — у этих дети остались дома: как они, что там? Вот потому и бегали. Были слухи: некоторые вовсе в бегах пропадали.
Через Волгу надо было переправляться. Дорога незнакомая. Пойдет бабенка рекой и в полынью провалится. Вот тебе и сходила к детям, проведала. Начальство даже предупреждало:
— Если кто убежать решит, через Волгу не ходите. Утопнете. На станцию ступайте.
Что ж, начальство тоже понимало наши мытарства... Я до конца свое отработала. Не знай, уж сколько я там чего нарыла — не считала. Мое дело долбить да копать без устали. Работу закончили, домой нас отпустили... После рубежа в колхозе я работала. На быках пахала. До тех пор за плугом идешь, пока быки выдерживают. Глядишь, уже вроде бы качаться стали в борозде. Значит, — хватит. Не заморить бы их. И все равно уже ночь наступает. Домой придешь, чего-нибудь перехватишь на ужин и как мертвая заснешь. Утром, до света, бригадир в избу лезет.
— Вставай, Катерина, пора!
Я ноги спущу с постели и сижу ступой деревянной: руки, ноги— будто плети, вялые. Бригадир ждет-пождет:
— Где твои лапти-то, работница? Куда ты их вчера кинула? Я тебе пособлю. А-а, вот они! Обует он меня и за руку с постели тянет...»

Вот уже почти пять лет тому, как вышла в свет моя книжка «Этот сладкий горький хлеб». Работая над ней, ездил я по приволжским деревням Самарской области, искал оставшихся в живых стариков, кто кормил Россию в годину Великой Отечественной. Они, почти каждый раз в слезах, рассказывали о своей жизни, а я, тоже чуть не плача, на магнитофон записывал. И считаю нужным именно здесь, сейчас, вроде бы только что выйдя, ошеломленный увиденным богатством, из продовольственного магазина 41—42-го года для иностранцев-гостей, еще раз вспомнить — как же существовали мои соотечественники, кормильцы страны и дипломатов тоже.

Хотя бы вот этот рассказ — Анны Васильевны Некорысловой, жившей в годы войны недалеко от Самары:
«Мужа моего сразу же взяли, чуть ли не в первую неделю. А я скоро пятого родила. Пятого... Господи, что же я с ними одна буду делать?
До зимы старыми запасами жили. Огород убрали. А потом... Я в колхозе работала. Приду домой, сама голодная. Дети увидят меня и в плач:
— Мама, мы есть хотим!
И я округ них плачу:
— Милые мои, да что же я вам дам!
В избе — миска муки: нам шестерым ею и глаза не запорошить. Наскребешь кое-что. Поедят они и уймутся. А завтра чем их кормить буду?
Собралась как-то и пошла в правление просить помощи. Председатель выслушал меня и говорит:
— Нечего мне тебе дать, Некорыслова. Нечего, понимаешь?
Потом сжалился над моими детьми и распорядился выписать два килограмма конины. Пошла я в кладовую. Одни ребра, гляжу. А я и тому рада. Принесла домой. В чугун скорее и на огонь. Так вкусно запахло! Еле дождались, пока сварилось. На стол тороплюсь подать.
— Нате, дети, хлебайте!
Перезимовали кое-как. И никто не помер из моих. Муж мой пастухом в колхозе работал. И как ушел на войну, двое старших ребятишек пасти овец вместо него стали. Утром никак не добужусь их: сонным лаптишки обую, завяжу и подыму с постели. Вечером придут мокрые до нитки и спать повалятся. А я им к утру всю одежонку высушу.
Весной, помню, решила я поднять клинышек земли в огороде и просо посеять для каши. Вместо хлеба чтобы. Немного и вскопала. В глазах темно становится, я и упаду возле лопаты. Полежу маленько и опять за черен берусь... Вот сейчас даже и не скажу: посеяла я тогда или сил не хватило, уже забыла. Мужа моего убило к тому времени: горе все остальное затмило.
Работали день и ночь. На дворе уже темень стоит, спать бы пора.
Бригадир в избу:
— Нюрка, собирайся в ночь работать!
— Да ведь я недавно с работы!
— Знаю. И я тоже недавно. Я и других баб сейчас пойду звать. Больше некому, сама знаешь. Знаю. Идешь в ночь.
В поле обед нам не всегда варили. Сухую затируху ложками между бабами делили: на детей паек. Тебе ложка, и тебе ложка. Больше — нет. Несу горстку домой. На всех шестерых ее сваришь. Похлебали водички мутной, горячей — хорошо. В жатву снопы вязали и возили в омет складывать. Двенадцать возов за день, а иной раз и больше выходило. Уйдешь в поле — еще темно. Приходишь домой — уже темно. Где мои дети-то? Что-то не слыхать никого. А они возле избы приткнулись кто как и спят, будто щенки, не дождавшись матери. Соберешь их да в избу, на постель покладешь. Пока уложишь, пока дела срочные подберешь — время бежит. Сама немного прикорнешь, скоро и на работу вставать...
У меня медаль была за хорошую работу. Ребятишки взяли в игру и потеряли. Ничего не осталось, кроме памяти...»




Назад| Оглавление| Вперёд